Не исключено, что в постглобальном мире вооружённые конфликты будут похожи на «эшелонную войну» периода Гражданской войны в России — когда боевые действия велись вдоль железнодорожных магистралей.
Мир начинает жить в принципиально новых политических условиях, которые определяются процессами экономической регионализации и тем, что большинство глобальных игроков признают архаичность традиционных экономических и политических правил игры, включая постулаты о национальном суверенитете и территориальной целостности государств, в том числе и относительно крупных. Поэтому сохранение не только территориальной, но и экономической целостности, а как результат — полноценного, комплексного суверенитета на современном этапе становится основным геоэкономическим вызовом.
При этом суверенитет приобретает ещё большую зависимость от способности государства обеспечить развитие страны на основании национально контролируемых правил игры, порой выходящих за рамки условных «законов», и, естественно, от способности эффективно управлять собственным развитием в долгосрочной перспективе. Особенно с учётом общемирового тренда на формирование геоэкономических макрорегионов, в силу неравномерности процессов носящего характер жёсткой конкуренции за пространство и ресурсы. Что естественным образом повышает значение военной силы — если не главного, то одного из наиболее важных инструментов, гарантирующих безопасность и устойчивость к кризисам.
Оглавление:
Кто на свете всех сильней — США?
В 1990 годы и даже в 2000-е США действовали в условиях военно-силовой монополярности (война в Ираке 2003 года, где британский контингент имел вспомогательное значение) и в одном силовом формате с ближайшими союзниками (агрессия НАТО против Югославии).
Начиная с 2010-х годов, «коллективный Запад» вынужден был адаптировать свою стратегию к появлению конкурентов, настроенных оспаривать не столько глобальное доминирование США, сколько неограниченность их секторальных военно-политических возможностей. Новая конкурентность проявилась и в расширении доступа к ряду систем вооружения, и в появлении государств, способных осуществлять региональное (Иран) и даже трансрегиональное проецирование собственной силы (Россия, Китай), а также в возникновении системы нетрадиционных услуг в сфере безопасности — например, частные военные компании (ЧВК).
При этом коронавирусная пандемия и системный геоэкономический кризис глобального масштаба не просто ускоряют развитие возникшей конкуренции, но и создают совершенно новые возможности для конкурирующих сторон.
В связи с чем возникают три принципиальных вопроса, напрямую касающихся сферы военно-силовой политики:
1. Каким представляется будущее США как доминирующей военной силы с учётом того, что появление игрока, сравнимого с ними по всем компонентам военной мощи, пока что выглядит сомнительным?
2. Какой формат вооружённого конфликта с учётом особенностей глобальных геоэкономических трансформаций можно считать наиболее вероятным в обозримой перспективе?
3. Какие главные особенности военно-силовой политики периода поздней глобализации способны сохранить актуальность в новых условиях?
Динамичность геополитической ситуации не позволяет дать исчерпывающие ответы прямо сейчас, но обозначить некоторые векторы развития ситуации вполне возможно.
Сегодня очевидны нецелесообразность, да и невозможность возврата к политике «неограниченных военно-политических отношений», которая была зафиксирована в стратегии Engagement and Enlargement («Расширения и вовлечения») и которой США следовали ещё в начале 2000-х годов.
Кроме того, учитывая неизбежность использования ВПК и программ развития вооружённых сил в качестве опорных точек для стимулирования экономического роста, начиная с 2017 года, американское руководство приступило к пересмотру подходов управления военной сферой. Но поскольку на уровне практической политики это понимание реализовывалось непоследовательно и с существенным влиянием внутриамериканских политических обстоятельств, базовые подходы к проблемам глобальной безопасности Дональд Трамп смог сформулировать только в начале 2020 года.
Стратегия «эгоистического глобализма», провозглашённая американским президентом в Давосе, исходит не просто из задачи разрушения всех основных «правил игры» в мировой политике и экономике, но и из принципа постоянного расширения «зоны американского суверенитета», а также укрепления монопольного влияния США на глобальные финансы, предотвращая возникновение альтернативных инвестиционных центров даже на региональном уровне.
На межрегиональном — тем более. Для Америки эта задача останется безусловно актуальной и после пика пандемии COVID-19, поскольку в Вашингтоне исходят из критичности сохранения своего военно-силового доминирования, справедливо считая его залогом поддержания статуса если не единственного, то безусловно главного «полюса силы» на планете.
При этом инструменты доминирования в основном остаются прежними. Во-первых, США сохраняют в числе приоритетов развитие стратегических ядерных сил — как главного средства сдерживания геополитического потенциала Китая и России. Во-вторых, Вашингтон сохраняет уверенность в эффективности модели так называемой дистанционной войны, хотя она не сработала в случае с КНДР даже на психологическом уровне. Трамп не решился применить силу, учитывая средства противодействия (в том числе и ракетно-ядерные), которыми располагает Пхеньян.
Тем не менее США считали и считают, что обладают достаточным военным и военно-политическим потенциалом, чтобы сохранить этот метод в своём арсенале.
И третий момент. В современной ситуации вашингтонские стратеги считают вполне допустимой хаотизацию значимых в социально-экономическом плане географических и политических пространств, включая и контролируемые их союзниками. В силу этого тесные системные союзнические отношения становятся не столь критичными, а задачи политической гибкости диктуют возможность ситуативных союзов даже без общей ценностной (идеологической) базы. Иначе говоря, именно прагматические соображения, продиктованными различными ситуациями, — де-факто основа новой американской стратегии.
Так удастся ли США удержаться в роли гегемона, особенно с учётом роста потенциальной «цены интервенции», что, например, было доказано в случаях с Сирией, Ираном и КНДР? Пока что удаётся, даже с учётом постепенного снижения потенциала военно-силового доминирования США. Прежде всего потому, что ещё не появились игроки, способные в полной мере составить конкуренцию американской гегемонии. А кроме того, не наблюдается и коалиций, которые смогли бы ограничить Америке «свободу рук» в военно-политической сфере.
Модель войны: задание на завтра
Надо отметить, что характер военно-силовых отношений (проще говоря — вооружённых конфликтов) в системе современных общемировых трансформаций выглядит весьма двойственно. С одной стороны, военные конфликты прошедшего десятилетия продемонстрировали тренд на минимизацию прямого участия крупных военных держав в боевых действиях. Прослеживалась тенденция на формирование новой модели войны, основанной на сочетании бесконтактности (так называемые войны беспилотников), колониальности (использования гибридных военно-силовых форматов, включая «клиентские войны» — proxy warfare), с сохранением централизованности систем управления и широкого использования киберударных средств.
С другой стороны, существенная часть инвестиций шла на развитие вооружения и военной техники, а также систем управления, рассчитанных на типы конфликтов периода холодной войны. В частности — на стратегические вооружения и сухопутные войска. Поэтому сейчас военная сфера находится как бы между реальностью и фантомными болями прошлых военно-политический противостояний. Но тенденции в направлении преодоления стереотипов как периода холодной войны, так и эпохи безусловного военно-политического и военно-технологического доминирования США усиливаются.
Неготовность большинства стран к значимым мобилизационным мероприятиям даже в случае невоенной кризисной ситуации (исключение составляет разве что полумиллиардный Китай), означает, что в реальном военно-политическом столкновении действовать в основном придётся «армии мирного времени», максимум — боеготовому резерву. А в случае затягивании конфликта неизбежно проявятся серьёзные проблемы политического и экономического характера.
Ограниченность возможностей достижения военно-политических целей при использовании традиционного формата «флот и авиация против берега» — как нового издания «дипломатии канонерок». Такой подход был вполне адекватным в отношении относительно слабого противника. Но в отношении государств, претендовавших на статус регионального, а тем более трансрегионального центра силы, он вряд ли сработает. НАТО уже неоднократно попадало в «ловушку коалиционности», когда США были сконцентрированы на воздушном и морском компоненте, а союзники, обеспечивая контроль пространства, были вынуждены существенно наращивать наземный потенциал, неся значительные политические и экономические издержки.
Как показал опыт, дистанционной системы управления боевыми действиями в ряде случаев уже недостаточно. Это связано как с усложнением самого «поля боя», так и с технологическим совершенствованием средств противодействия. В результате военно-силовое противостояние стало развиваться в асимметричных форматах. Возникла любопытная ситуация: крупнейшие военные державы, включая США и их союзников, добиваясь успеха на тактическом уровне, едва могли сдерживать противника, действующего асимметрично на оперативно-тактическом уровне (например, Турция в ходе «идлибского гамбита» или Израиль в противостоянии с проиранскими милициями в Ливане и Сирии). Если возникала угроза перерастания конфликта в региональный — тут же, несмотря на тактическое превосходство, возникала угроза политического проигрыша.
Ударные киберсредства стали принципиально новыми инструментами противостояния. Их современные возможности вышли за пределы ограниченного цифрового пространства и позволяют не только выводить из строя важнейшие системы государственного и социального управления, но и манипулировать крупными социальными группами. Поэтому рассматривать кибероружие как инструмент исключительно «мягкой силы», вряд ли справедливо. Это уже вполне «жёсткая» сила, диктующая необходимость не только усиления национальных программ в области кибербезопасности и управления информационными потоками, но и решительных мер в области информационной безопасности на национальном уровне.
Но как бы ни были совершенны «инструменты войны», надо отдавать отчёт, что, несмотря на возникновение новых возможностей военно-силового передела мира, ресурсов для ведения длительного вооружённого конфликта у большинства крупных военных игроков нет. Поэтому геополитические и геоэкономические трансформации, скорее всего, будут развиваться по существенно более сложным моделям, основой которых становится чередование периодов обострения с периодами перемирий, причём вряд ли длительных. Иначе говоря, мы вступаем в период, где не будет чёткой границы между состоянием мира и войны, а значит прежнее деление военно-силового потенциала (на структуры и системы мирного и военного времени) утрачивает актуальность, а тотальный силовой конфликт в современных условиях становится почти невероятным.
Тотальная война и «конфликтные всплески». Нужное подчеркнуть
Именно локализованные «конфликтные всплески», каждый из которых имеет ограниченные цели, по совокупности становятся основным инструментом стратегического переформатирования глобального пространства. И затянувшееся противостояние в Идлибе — в какой-то мере прообраз именно такой модели войны (хотя, конечно, необходимо сделать определённую «скидку» на этнические особенности, а также на «выгорание» в силу естественных причин демографического потенциала подобного конфликта).
Попытаемся обозначить уже ставшие очевидными черты этой модели. Прежде всего — многосторонность и многоуровневость. В конфликтах будущего может быть более двух сторон, при этом непосредственные участники вооружённого противоборства могут находиться под контролем внешних «спонсоров». Пример — действия курдских формирований в ходе конфликта в Сирии и Ираке. Во-вторых, сочетание на поле боя различных типов силовых формирований: элитные, профессиональные и полувоенные («ополчения», «милиции», ЧВК), причём роль «частников», вероятно, будет только возрастать. В-третьих, в процессе борьбы за «ценные» пространства усилится значение контроля важнейших логистических узлов, что достигается через контроль «инфраструктуры связности» (логистики, важнейших транспортных узлов, населённых пунктов, обеспечивающих доступ к ресурсам). Не исключено, что мы столкнёмся с неким подобием «эшелонной войны» периода Гражданской войны в России 1918 года, когда боевые действия велись вдоль железнодорожных магистралей.
Но и это ещё не всё. Как представляется, вооружённые конфликты нового времени будут сопровождаться формированием локальных «виртуальных реальностей» для обеспечения не только политического преимущества, но и с целью управления социальными настроениями как в своей стране, так и на других территориях.
Современный уровень развития информационных технологий, особенно учитывая постепенное ослабление глобальной информационной проницаемости, вполне позволяет этого добиться, что и доказал «идлибский гамбит» Эрдогана. И наконец, определяющим фактором экономической «цены» конфликта, что напрямую связано с отсутствием чёткой границы между «миром» и «войной», станет невозможность перевода экономики и социальной системы в режим «военного времени» в классическом понимании этого термина.
Поэтому целесообразность продолжения боевых действий в первую очередь будет определяться экономическими факторами, а не политическими критериями.
Если эти предположения хотя бы частично подтвердятся, война превратится в некую гибридную систему, где социально-информационные аспекты противоборства будут не менее важны, чем военные. И России стоит крайне внимательно оценить свою способность эффективно действовать в такой стратегически «флюидной» системе. Пусть генералы наших вероятных противников готовятся к прошедшим войнам, мы такой роскоши позволить себе не можем.